Сурат Раздел: Kult прозы Версия для печати

Десять букв (часть 2)

Больше всего на свете я люблю ездить в поездах. Электричка супротив поезда все равно что Каштанка супротив человека, но и она прокатит. Жена не разделяет моей любви. Ей не понравилась ни электричка, ни мое родное село, где я прожил восемь лет — с первого по пятый классы. Во-первых, все замело снегом. Во-вторых, остановиться не у кого, а до электрички еще четыре часа. Поэтому мы пошли сразу в школу. Хосподи, какая красотишча вокруг! Повсюду тишина, разруха и лишь, как сказано у Блока, чего-то хрюкает в хлеву да кашляет старуха. Мое село — самое красивое место на земле. Имя ему — Кельмансталь. Я не знаю, что это означает, но как звучит мне нравится. Но больше всего мне понравилось, что я не повстречал практически ни одного придурка из тех, с кем учился — часть из них уехала в город, часть спилась, часть села в тюрьму, а некоторые даже умерли. Правда, по дороге нам встретилась бывшая косоглазая девчонка, с которой я когда-то вёл священную войну, а в кафе нас обслужило другое привидение из прошлого, но, по большому счету, всё обошлось.
В школу мы вошли посреди урока, поэтому положили торт на подоконник и стали молча ждать звонка. Я волновался, что, может быть, зря сюда приехал, надеясь сделать таким образом приятное своей любимой учительнице, теперь уже директору школы, и что она вполне могла забыть меня и т.д. и пр.бр. А я ей в подарок распечатку своей книги привез — подарок, конечно, не ахти какой, особенно если учесть, что книга начинается с телеги под названием «Три извращенца», а продолжается ещё хуже, однако это было самое лучшее, чем я мог одарить человечество на тот момент. Так я и скрипел красными половыми досками, изучая надписи на стенах, пока не прозвенел звонок.
Зинуся сразу меня узнала и отпустила детей без домашнего задания. Сначала она рассказала моей жене, каким я был умный и выдающимся, а потом поинтересовалась, что же со мной в результате стало? В двух словах я сообщил ей, как бросил университет, загремел в армию и стал грузчиком на ж/д вокзале.
— Эх ты, — сказала она, — и не стыдно тебе.
Да, мне стало почему-то стыдно, и я сказал, оправдываясь:
— Зато я книгу написал. И торт вам привёз.
На душе у Зинуси слегка полегчало. Она спросила, почему я приехал посреди недели, а не в пятницу, когда было намечено торжество, и я ответил, что никого из одноклассников видеть не хочу и что приехал я исключительно ради неё, чтобы она не обиделась. После этого Зинуся совсем оттаяла и отпустила нас вполне мирно, безо всяких наездов и напутственных слов.
— Куда ты сейчас, Яша? — спросила она. — До электрички ведь далеко ещё.
— Может быть, Тарасовича навещу, может, Дубова, если найду…
— Отчего же не найдешь, — грустно улыбнулась Зинуся. — Куда им деваться?
Нельзя сказать, чтобы Дубов сильно изменился. Он всё хотел предложить мне распить поллитру, но жутко стеснялся моей жены. Теребя бакенбарды, он сообщал нам последние сельские новости, которые сводились к тому, что «а у нас всё по-старому».
Я подарил ему последний опус Ирины Сурат о Пушкине, и он прослезился.
— Спасибо тебе, Яша, за всё. За то, что вдохнул в нас жизнь, пускай какую-то несуразную, а местами и откровенно хуёвую, но все же это намного лучше, чем ничего. Спасибо.
Тут кто-то стал топать сапогами у входа, сбивая с них снег, и через минуту перед нами предстал Тарасович во всей своей облезлой красе — шерсти на нем почти не осталось, о былых рогах напоминали лишь две невнятные шишки на лысине (он объяснил, что ему их жена бывшая обломала), а процент Достоевского в его крови был значительно ниже нормы.
— Сколько лет, сколько зим, — обрадовался он мне. — Не поверишь, Яша, с тех пор, как ты перестал писать о нас свой рассказ, здесь ровным счетом ничего не происходит. Спасибо и на том, что точку до сих пор не поставил…
— Да ладно, Тарасович, — сказал я, — у меня ещё целых три буквы до конца осталось, с моими скоростями это почти бесконечность.
— Вот и хорошо, вот и хорошо, — одобрительно затряс головой Тарасович. — Значит, есть в жизни ещё какая-то надежда…
— Я ничего не понимаю, — сказала моя жена, — о чем вы говорите.
— Видишь ли, — объяснил я ей, — мы с тобой приехали в рассказ, который я когда-то начал писать, но так и не дописал. Дубов и Тарасович — действующие лица этого рассказа. Судьба их зависла в неопределённости, поэтому им грустно, их вся их надежда — только на меня. Я хотел, чтобы ты увидела их, эта поездка — мой подарок тебе.
— Хорош подарочек, — похвалила меня жена. — Во-первых, здесь очень холодно…
— Просто рассказ заморожен на некоторое время.
— Во-вторых, тут царит полная разруха…
— Это потому, что я очень долго не думал об этом рассказе…
— В-третьих, твой подарок нагоняет тоску. Насоздавал тут живых людей и бросил. А дописывать историю кто за тебя будет? Пушкин?
— Никогда, — начал Дубов и осёкся.
— Дело в том, что я в очередной раз решил распрощаться с литературой, — стал объяснять я. — Мне интересны новые формы, понимаешь?
— Ну, придумай ещё пару абзацев, чтобы у людей всё кончилось хорошо.
— Даже не знаю, — засомневался я. — Вообще-то, предполагалось, что Зинусе подложат кнопку на стул и она сдуется, Тарасович или умрёт, или очистится в результате обосцания отцом Афанасием…
— Пускай очистится! — сказала жена.
— Ну, пускай…
— А я? — растерянно спросил Дубов.
— А про тебя я и говорить не хочу, — соврал ему я.
— Пускай он станет настоящим писателем, — предложила жена, — и его книга станет бестселлером.
— Но так не бывает! — запротестовал я. — Даже я так и не стал настоящим писателем…
— А мне — пху! — отрезала жена.
— И мне тоже, — согласилась с ней Светлана Алексеевна, непонятно откуда здесь материализовавшаяся. — Мне лично абсолютно всё равно, будет этот рассказ дописан или нет, хотя, конечно, было бы неплохо, чтобы всё разрешилось более или менее благополучно.
— Неудивительно, — пожал плечами я. — Ведь это я сам вас такой крутой ведьмой придумал, вот вам и всё равно.
— Ну так что ж, что придумал. Я, как ты знаешь, не только учительница математики, но и выдающийся мистик нашего времени, пребывающий в непрерывном единстве с Тем, Кто, в свою очередь, придумал тебя. А посему я предлагаю тебе перестать считать себя автором этого рассказа и позволить событиям развиваться спонтанно, по своему собственному произволу.
— Да пожалуйста! — согласился я. — А как это сделать?
— Для этого, конечно же, тебе нужно совсем ничего не делать. Да и, строго говоря, всё уже давно сделано. Приехав сюда, ты автоматически сам стал персонажем рассказа и более не способен влиять на ход описываемых здесь событий. Отныне мы с тобой равны. Как и мы все, ты затерялся в глубинах своей фантазии, превратившись в её творение, что не так уж и плохо, но — что гораздо хуже! — перестав быть при этом её творцом.
— Стоп, стоп! — запротестовал я. — Не надо мутить воду. Во мне ничего не изменилось, я по-прежнему чувствую себя самим собой, таким же, как был.
— Ты чувствуешь себя тем, кем ты себя придумал, но при этом ты вовсе не чувствуешь себя тем, кто тебя придумал.
— А ты слишком глубоко копаешь, Светлана Алексеевна, — начал понимать я. — То, что ты говоришь, можно сказать обо всех людях вообще и о каждом в частнос  ти.
— Именно об этом я и говорю, — подтвердила она.
— Что она хочет сказать? — потребовала от меня объяснений жена.
— Она хочет сказать, что мы потерялись в бездне собственной фантазии, — ответил я. — И что, похоже, у нас совсем нет выхода из сложившейся ситуации.

Участковый Егор Ушкин, чего греха таить, любил побеседовать с великим русским писателем Дубовым о литературе. Но сегодня, когда Дубов увидел его возле сельской библиотеки сторожащим чей-то труп, обычной беседы не состоялась. Дубов остановил велосипед и, уткнувшись взглядом в голые женские ноги с замерзшей на них кровью, дырявый мешок с засохшими на нем соломинками и куриным пометом, длинные каштановые волосы, выбивающиеся из мешка, и обагрённый снег, смог спросить только:
— Что?
— Убили, суки, — лаконично ответил Ушкин.
— Убили? — переспросил Дубов.
— Суки, — подтвердил Ушкин.
— Кого? — не поверил Дубов.
— Кого, кого, — разозлился Ушкин. — Зинусю! Показать?
— Не надо…
— А что так? Она голая, разве не интересно? Порезанная только…
— Ты не злись, Егор, — примирительно сказал Дубов. — Я что? Я ничего. Только этого не может быть.
— А вот, — спокойно возразил Ушкин. — Насмотрелись Твин-Пиксов, блядь, и всё теперь может быть. Почему нет?
«Потому что она резиновая» — хотел сказать Дубов, но не сказал. По логике вещей, не должно было быть крови ни на кирпичной стене библиотеки, ни на асфальте, ни на мертвых ногах Зинуси. Ткни в неё кто иголкой — и она сдулась бы, лопнула, как воздушный шарик, ибо не имела ничего общего с женщинами из плоти и крови.
— Я знаю, кто это сделал, — догадался Дубов.
Когда электричка въехала в городскую черту, мир стал черно-белым. Ушкину и Дубову он казался просто серым, куда бы они ни смотрели — на заводские стены ли, на жилые ли дома, на лица людей… ли. И небо тоже было хуевым до умопомрачения. К тому моменту, когда они добрались до той дыры, в которой обитал Яша, обоих уже тошнило.
Яша приходу гостей не обрадовался. Поздоровавшись с Дубовым, он вопросительно посмотрел на участкового.
— Лейтенант Ушкин, — так же неприветливо представился тот.
— Пушкин? — не расслышал Яша.
Дубов закрыл глаза.
Егор начал без обиняков:
— Вам знакомо такое имя — Ся Зинаида?
— Зинуся, что ли? — нахмурился Яша. — Это моя школьная учительница, бывший мой классный руководитель…
— Бывший, значит, — скривил рожу Ушкин. — Сегодня утром её труп был обнаружен возле черного входа в библиотеку. Кто-то зарезал её, предварительно сильно избив. Или забил до смерти, после чего нанёс несколько ножевых уколов. Не могу сказать наверняка. Экспертиза разберется, как именно было дело.
— Это правда? — спросил Яша у Дубова.
— И ты еще спрашиваешь! — не выдержал Дубов. — Это же ты, ты убил её!
— Ты что, совсем ополоумел? — Яша с удовольствием дал бы Дубову в глаз, но постеснялся участкового. — Какого лешего я её должен был убивать?! Да у меня и алиби есть, вон жена подтвердит, что я всю неделю не то что из города, из квартиры носа не высовываю. Мороз — минус двадцать.
— Ему не надо выходить из квартиры, чтобы кого-нибудь убить! — объяснил Дубов участковому. — Ему достаточно лишь взять лист бумаги и ручку, черкнуть пару строк, и всё — дело в шляпе!
— Он что, — насторожился Ушкин. — Колдун-вудуист?
— Хуже, — махнул рукой Дубов, — он — автор всего, что здесь происходит.
— Господь Бог? — не понял тупой Ушкин.
— Да писатель он, писатель! Как напишет — так и будет, понимаешь?
— Прошу прощения, — сказал Яше Ушкин, — за беспокойство. Работа у меня такая, беспокойная. А сейчас вот в дурдом человека везти надо… — он кивнул головой на Дубова.
— Ты мне не веришь, Егор?! — обиделся великий русский писатель. — Я правду сказал!
— Это не совсем правда, — возразил ему Яша. — Дело в том, что я больше не контролирую ход событий, хотя было время, когда я, действительно, если и не был автором происходящего, то, по крайней мере, считал себя таковым.
— Вы были в дурдоме? — догадался Ушкин.
— В некотором смысле, — согласился Яша, — я и сейчас там нахожусь. Посудите сами: заявляется ко мне два кадра — один с виду вылитый Пушкин, другой по фамилии, и шьют мне дело об убийстве моей любимой учительницы. Не скрою, львиную долю своей юности я потратил на занятие онанизмом, воображая, как она делает мне минет. То есть я питал и продолжаю питать к ней самые теплые чувства. А вы обвиняете меня в её убийстве. Разве не дурдом? И потом, то, что вы говорите, никак не может быть правдой по той простой причине, что Зинусю попросту нельзя убить!
— Это почему? — Ушкин стал догадываться, что дело здесь темнее, чем он предполагал.
— Да потому что она резиновая! — хором ответили ему Дубов с Яшей.
А телефон психушки не помнил Егор Ушкин. И зря. То, что Яша рассказал ему, вполне исчерпывалось каким-нибудь немудреным диагнозом вроде белой горячки.
— Выходит, вы и меня придумали? — спросил участковый.
— Знаете, если вас кто и придумал, то, наверное, даун какой-нибудь. — рассердился Яша. — Лично я первый раз вас вижу! Говорю же вам русским языком, что все вышло из-под контроля! И вообще, может, мне только казалось, что я всё контролирую, а в действительности это — лишь часть общего сюжета. Я могу придумать только то, что обладает художественной ценностью, посему ни ваша персона, ни смерть моей любимой учительницы мне в голову прийти не могли!
— Откуда же я тогда взялся? — продолжал тупить Ушкин.
— Вы что, — опешил Яша, — вчера на свет появились? Вам, может быть, экскурсию в роддом устроить? Откуда все взялись, оттуда и вы.
— Я извиняюсь, — пришел в себя участковый. — В конце концов, сумасшедший вы или нет, это не моё дело… А кто ещё может подтвердить, что она была резиновая?
— Как кто? — заволновался Дубов. — Во-первых, сам Хробак, который её и надул, затем жена его бывшая, которая и купила её в секс-шопе. Тарасович, он же в то время чертом был, он и не такие чудеса вытворял…
Дубову на какое-то время даже стало жаль тех времен, которые унесли вместе с собой всю магию и волшебство, оставив настоящему и будущему монотонную обыденность.
«Эх, Егор, — подумалось ему, — не убийц тебе надо преследовать, а прошедшие времена! Вот бы за кем пуститься в погоню, вот бы кого поймать…»
— Чертом, значит, — проговорил Ушкин. — Видимо, Дубов, не о литературе нам с вами следовало разговаривать, что-то упустил я за этими разговорами…
— Чертом, чертом, — подтвердил Яша. — Старый черт и сейчас горазд фортеля выкидывать, а десять лет назад, когда он был помоложе, так и подавно!
— Морочите мне голову, — смутился Ушкин. — Писатели.
Всю обратную дорогу он с Дубовым не разговаривал принципиально. Дубов тоже помалкивал, пристыженный. Но в конце концов он не выдержал.
— Есть только один способ проверить, — прошептал он, сияя глазами, на ухо сидящему рядом Ушкину, — контролирует Яша ситуацию или говорит правду.
Ушкин молча посмотрел на Дубова.
— Если Яша нам соврал, достаточно взять пистолет и выстрелить ему в голову, — объяснил Дубов, — и весь мир исчезнет.
— А если не соврал? — холодно поинтересовался Ушкин.
— Тогда всё останется по-прежнему
— Скажите, Дубов, — Ушкин медленно подбирал слова. — Вы никогда не хотели минимальными средствами максимально изменить мир к лучшему?
— Конечно, хотел, — растерялся Дубов. — А что?
— Тогда заткнитесь! — отрезал участковый и отвернулся к окну. — Вот что.

«Какой ты нетерпеливый, у тебя даже страницы от волнения перепутались. Слушай же! Никогда таково я во сне не видела, а тут вдруг взяла и увидела. Будто я — резиновая надувная девушка из тех, что продают в интим-магазинах, только живая. Внутри у меня воздух, а воздухе — ничего, кроме секса. Секса не плотского, а — потенцияльного. Такое тоже бывает, мой милый. Чистый секс — вот что такое я была в моем странном сне, который приснился мне сегодня ночью. Идеяльный эрос.
Пробудившись от такого сновидения, я даже решила пойти в школу без трюсикоу, в однем сарахване и сандаликах. Выйшла за порог, ласкаемая ветерком, и так менi хороше стало, что ни в сказке сказать, ни в плейбое показать. Однако, вышедши за калитку, испужалась, вернулась домой, одела трусы, потом подумала и сменила сарахван на обычный мой костум дирехтрисы. Трусиха я, трусиха — от слова, канечно, «трусы».
Может быть, это яшина книжка на меня так подействовала, которую он мне недавно привез, писатель! Если на одной странице трахкаются, на другой — матом разговаривают. Буду называть его про себя «Яша-содомит», хоть и любимый ученик, а все же есть в нем что-то педерастическое с самого детства, впрочем, это лишь констатация факта, ничего плохого тут думать не надо. Хотя не зря его из пятого класса выгнали.
Да… и на первом же уроке мне подсунули под попу канцелярскую кнопку мои милые детишечки. И я подумала две весчи. Перва: если бы я была без трусов, было бы ещё больнее. Друга: если бы я была резиновой, я бы лопнула или сдулась. Скорее всего, сдулась.
И потом, не заслуживают мои милые дитишачки, чтобы я разгуливала перед ними без трусов, хоть и в сарахване. Ни хвига они меня в последнее время не возбуждают, им до этого ешчо расти и вырастать, а моя задача, как пидагога, следить за тем, чтобы рост происходил без отклонений и, упаси боже, извращений.
А то, что мне приснилось, что я резинова, это извращение или только отклонение? По-мойму, только отклонение. А вот то, что, проснувшись, я долго не могла паверить в то, что я обычная женсчина из мяса (патамушто это неправильно — быть из мяса), это уже, по-мойму, настаяшчее изврашчение. Так мине таскливо стало, что в галаве все букви рустского языка паперипутались, суки. Шютка. Ты знаишь, я так специяльно пишу, называется — орхвографический латихан.
В общим, захрустила я по-взрослому. Была в моем резиновом сне какаята нииз’яснимая прауда. А в том, что я проснулась мясным сушеством женского паталку — такая ж нииз’яснимая падйобка. Брэхня, инакше кажучи. Слушай, мож, это мне типерь всьо сницца? Как хуйово быть настаяшчей! Празаично, абыдленно! Сцуровая абыдленность атабрала у миня усьо вдахнавение к житию, типерича толко латихан мене рятуе.
Мне стало неинтересно учить детей. Раньше было интересно, но это «раньше» было будто бы во сне. Сейчас же совершенно непонятно, чему и зачем их учить. Непонятно даже, как они вообще умудряются чему-то научиться — читать там, писать. Когда кто-то рассказывает мне наизусть стихотворение, я прихожу в такой восторг, будто только что увидела собаку, которую научили управлять комбайном.
Тот же Яша, сколько сил я в свое время в него вложила! Умнейший был мальчонка. А вот привез мне книжку — мат-перемат, тема ебли раскрыта — полнее не бывает, плюс какие-то фашистско-буддистские мотивы. Сегодня же пойду и сдам её в сельскую библиотеку, чтобы не отравляла мне атмосферу в доме! В самом-то деле…
А вчера к Светлане Алексеевне Тушисвет приходил её бывший муж. Сорвал урок. Пьяный в драба… да что там в драбадан, в жопу бухое мудило. Невозможно поверить, что я сейчас его место занимаю — не директора школы, конечно, а учителя русской литературы. Чего он вчера при детях только не наговорил. Штаны даже снял. Так что, приди я сегодня в школу без трусов, никто не удивился бы. И не такое видали. Ну, я сказала ему всё, конечно. А потом взяла его прямо за хуй и вывела из класса, и через всю школу так на улицу и спровадила! Еле поспевал за мной. Убить обещался. «Я тя породил, я тя и убью!» — орал. Тарас Бульба хренов, в отцы мне, что ли, набивался? Кто их разберет, алкоголиков.
А Светлана Алексеевна говорит: «Зачем вы мужика унижаете? Он хоть и быдло последнее, алканафт, но самомнение — это последнее, что у него осталось…» Вот как. «Очнитесь, Светлана Алексеевна! — говорю я ей. — Самомнение — это последнее, что У ВСЕХ У НАС осталось, можно подумать, что у нас есть еще что-то кроме». Высказалась, в общем. Но самое смешное случилось, когда я вышла из класса и услышала через дверь, как Светлана Алексеевна говорит детям: «Вот, дети, до чего доводит хронический недоёб…» Дети очень смеялись. А я так из себя вышла, что захотела вернуться и выцарапать Светлане Алексеевне её свинячьи глазки, но постеснялась своего раскрасневшегося лица. Когда же оно приобрело нормальную окраску, до меня дошло, что Светлана Алексеевна имела в виду не меня, а своего бывшего мужа, и я снова покраснела — на этот раз от стыда.
Но всё это, конечно, мелкие неприятности. То, что меня печалит более всего — это конец магического времени, который наступил совсем недавно. Шок, который вызвало у меня это событие, я могу сравнить разве что с тем эпизодом из моего детства, когда Бог умер. Мне было всего девять или десять лет. Однажды, когда я спала, мне в ухо заполз рыжий таракан из тех, что называют «прусаками». Об этом я узнала только через месяц, а утром, когда я проснулась, у меня в голове стал звучать голос. Он сказал мне, что он Бог, и с тех пор он только и делал, что разговаривал со мной. В школе я тут же стала отличницей, потому что Бог говорил мне, как нужно отвечать и диктовал, что писать в сочинениях. Родители стали меня бояться, когда я рассказала им, в чем кроется причина их сексуальной дисгармонии. Все мальчики в классе повлюблялись в меня до умопомрачения, потому что Бог все время подсказывал мне, как с ними себя вести. За тот месяц, что я с Ним общалась, я узнала больше, чем за все десять лет учебы в школе. Но потом начались летние каникулы и мы (Бог и я) уехали с родителями на море. Однажды во время купания вода попала мне в ухо, и Бог замолчал. Воду из уха я кое-как вылила, но неприятное ощущение вроде зуда осталось. Тогда папа взял пипетку и стал снова по капле заливать мне в ухо воду, решив, что мне туда что-то попало. И действительно, через некоторое время вместе с подымающимся уровнем воды на её поверхности показался дохлый таракан. Уже в пединституте я прочитала Ницше, который возвещал, что Бог умер, и все доискивался, от чего же Он умер, но я не могла рассказать ему, что Бога убил маленький ребенок по своей детской беспечности. Потому что Ницше тоже умер.
Сейчас все изменилось. Умирают, конечно, по прежнему, но не так, как это было раньше. В магическом времени было кому умирать, смерть обрывала жизнь, а теперь, если и умирают, то черт знает кто, и то, что обрывает смерть, жизнью назвать язык не поворачивается.
А вот отец Афанасий почему-то не верит, что Бог умер. Не зря его сана лишить хотят, извиняюсь за злорадство. Его послушник, малокровный юноша по имени Федюшка накатал на батюшку бумагу в Киев и всему селу растрезвонил о батюшкиных богохульствах. В действительности — ничего особенного, конечно, но в Киеве могут не понять. Просто поехали они с Федюшкой как-то в город по своим делам — ехать, известное дело, далеко, электричка плетётся еле-еле. Захотелось Федюшке сходить по-большому. Он обратился к отцу Афанасию, и тот благословил его на то, чтобы посрать на смычке между вагонами. «Да ведь нету у меня бумаги!» — объяснил свою проблему Федюшка, на что отец Афанасий молча достал из-под рясы Новый Завет и вырвал оттуда пару страниц: «В Днепропетровске баптисты на улице подарили, — объяснил он в ответ на изумленный взгляд Федюшки. — Страницы тохонькие, лучше всякой туалетной бумаги». Когда к Федюшке вернулся дар речи, он только и смог сказать: «Святое писание, батюшка!», но батюшка, похоже, осерчал. «Что ж ты, поганец, живого Христа пристыдить хочешь, а как бумажным подтереться — так уж и очко взыграло?! Ой, Федюшка, в говне твоем, как я погляжу, больше духу, нежели в башке, где самое говно и есть». Федюшка дальше спорить не стал и бумагу взял, но по возвращении домой сразу сел писать донос на батюшку. Через две недели батюшке пришла повестка — приказано немедленно явится в Киев вместе с Федюшкой для перекрестного допроса. Со словами: «Дай-ка я тебя сейчас исповедую» отец Афанасий положил Федюшке руку на плечо и гулял с ним минут пятнадцать по церковному саду, после чего Федюшка тут же испарился и больше его в селе не видели. Теперь Батюшка вот уже вторую неделю готовится к немедленному отъезду в Киев, а остальные делают ставки об исходе дела — мирянином батюшка вернется в село или, напротив, сам отлучит от церкви всё своё киевское начальство, чтобы в следующий раз неповадно было.
Последний раз я видела отца Афанасия как раз сегодня ночью. В том самом эротическом сне, где я была надувной девушкой. Мы очень долго занимались с ним крайне занимательной беседой, пока к нам не присоединились еще двое — милиционер Ушкин и дачный сторож Дубов. Они ничего не говорили, только беззвучно ворочали языками. Тогда Ушкин взял клочок бумаги и написал на нем что-то, а потом протянул мне. Там было написано: «Кто убил Лору Палмер? Пушкин, что ли?» Дубов отобрал у меня записку и стал писать на ней большими буквами: «НИКОГДА», но отец Афанасий достал из-под рясы свой изумительный шланг и, помочившись, спалил записку в одно мгновение ока. Я была счастлива и поглаживала пальцами дымящийся ствол отца Афанасия, он был таким горячим, что мои резиновые пальцы слегка оплавились. Ушкин и Дубов выглядели ошеломленными. Я проснулась с чувством огромной и неизъяснимой потери…»

«Вот, собственно, и всё. Можно, конечно, в качестве эпилога рассказать, как арестовывали ничего не понимающего Тарасовича и судили за убийство Зинуси. Как дали ему всего пять лет, потому что он не специально. Как разочарованный прокурор сказал журналисту областной газеты: «Ну, так что ж, что в невменяемом состоянии, сейчас у всех невменяемое состояние». Как местные жители просили отца Афанасия, чтобы тот отлучил Тарасовича от Церкви. Как отец Афанасий послал всех на хуй. И многое другое можно было бы рассказать о продолжении этой печальной истории, но автор не видит в этом смысла, потому что, история хотя и продолжается до сих пор, её магическое время уже подошло к концу, и посему ни поэзия, ни проза далее не возможны. Далее возможна лишь скучная бытовуха, и дабы не возмущать сознание читателя описанием столь безотрадной картины, автор, преодолевая тошноту от её созерцания, ставит в рукописи поспешную точку» — написав это, Дубов нарисовал даже не точку, а целый маленький кружок. Захлопывать тетрадь он не спешил, все еще не веря своему счастью. Нехорошо, конечно, делать себе литературную карьеру на трагедии окружающих, с одной стороны. Но, с другой стороны, мертвым ведь все равно, а живых трагедия не коснулась, пока они еще не умерли.
Первым делом, это дело надо было отметить. Дубов достал бутылку с самогоном и крабовые палочки из морозильника, твердые как лед, но ничего — в желудке оттают. Раскрыл тетрадь с самого начала, стал листать. Прослезился. К концу тетради опустела и бутылка.
— Первым делом, — сказал Дубов, — это дело надо отметить.
В холодильнике ничего не было — ни водки, ни крабовых палочек.
— Вот же ж сука, — обиделся Дубов на холодильник и даже слегка замахнулся на него. — Ну, ничего. Тогда — в погреб!
В погребе его уже ждал Ушкин, одетый не то что в штатском, а чуть ли не в смокинге. Они пошли по черно-белому полу из плитки ПХВ…
— ПВХ, — поправил его Ушкин.
— Что?! — не понял Дубов.
— Поливинилхлорид, — объяснил Ушкин. — Надо говорить ПВХ.
…они пошли по черно-белому полу из плитки ПВХ, раздвигая многочисленные бордовые шторы, преграждающие им путь. За одной из таких занавесок они наткнулись на висящее тело тракториста Дробота. Тракторист улыбался и вообще был как будто доволен подвешенной формой своего загробного существования. В следующий раз им встретился Тарасович, который тоже широко улыбался и, пританцовывая, пел:
— …Я…
— …её…
— …н-не
— …у-ууу
— …би-ивал-л
Обойдя Тарасовича, они проникли в комнату, где стоял диван, на котором отец Афанасий, пуская слюни, надувал резиновую куклу.
«Я же говорил, что она резиновая!» — хотел сказать Дубов Ушкину, но губы его не слушались. Ушкин тоже хотел что-то сказать, но вместо этого достал из кармана блокнот, вырвал из него листик и написал: «Кто убил Зинаиду Ся?». Отец Афанасий, не обращая внимания на вопрос, продолжал надувать куклу. Она давно уже раздулась больше положенного, черты её «лица» неестественно исказились — раздался беззвучный взрыв.
Дубов, мучительно щурясь, приоткрыл глаза.
— Ну, что же, рассказ довольно неплохой, — сказал Егор. — Таким и подтереться не стыдно. Ты знаешь, по селу ходят слухи, что отец Афанасий подтирается исключительно страницами из Библии. Мирской литературой брезгует, видите ли. А я считаю, что ты тоже пишешь вполне на уровне. Не Библия, конечно, но для сельской местности сойдет.
С трудом приподнявшись со своей лежанки, Дубов уставился на участкового долгим мутным взглядом.
— Мне тут такой сон приснился, — наконец хрипло сообщил он, — только что.
Вежливо выслушав краткое содержание дубовского сна, участковый нахмурился.
— Хотел бы я там побродить, — сказал он. — Кое с кем побеседовать.
— Пивка бы, — вздохнул Дубов.
— На том свете напьешься, — заверил его Ушкин.
— Голова болит, — объяснил Дубов.
— На том свете пройдет, — напророчил милиционер. — Единственное, что меня смущает в твоем рассказе, так это то, что катарсиса я так и не дождался.
— В жопу катарсис, — провозгласил Дубов.
— Искусство без катарсиса теряет смысл…
— В жопу искусство.
— Если конечно не рассматривать твой текст как очередную манифестацию контркультурной прозы…
— В жопу конрк… конт… трультуру — язык у Дубова путался во рту и мешал словам выходить наружу.
— Раз уж жопа превратилась в центральную фигуру твоего дискурса, — усмехнулся Егор, — то и я не был далёк от истины, говоря, что твой рассказ достоин жопы.
— В жопу жопу! — простонал Дубов. — Отъебись от меня, будь человеком!
Но Дубов не учел, что пиво может творить с людьми обыкновенные чудеса.
— Жопа не превратилась в центральную фигуру, — охотно растолковывал он участковому на обратном пути от магазина, весело помахивая двумя непочатыми бутылками пива в левой руке и одной полупустой в правой. — Жопа стала фоном нашей жизни, в котором все фигуры растворились. Не знаю уж, чья тут вина, возможно, это у меня зрение портится с годами, но, по-моему, не только у меня. Тарасович меня бы понял, да и Яша тоже. Мне снятся ахуительные сны. В жизни ничего такого не бывает. Я могу придумать то, что мне по сердцу, и написать про это рассказ или даже повесть, но жить я всё равно буду здесь, а не там, где я придумал. Какая же сука придумала всё моё убогое жизневлачение? Так я ставлю вопрос, но через некоторое время до меня доходит фундаментальный вселенский закон — закон хуёвой жизни автора, суть которого сводится к тому, что фантазируют не от хорошей жизни. Только фундаментальная неудовлетворенность наличным бытием может служить достаточным основанием для того, чтобы придумать иной вариант этого бытия. Человек, довольный своим бытием, обычно не блещет фантазией, которая есть лишь однозначный признак психического заболевания под громоздким названием «экзистенциальная неудовлетворенность». Посему будет несколько преждевременным давать волю чувствам и восклицать: «Попадись мне, кто всё так придумал, я б на месте его придушил!», ибо закон хуёвой жизни автора говорит нам, что тот, «кто всё так придумал», находится в ещё гораздо более бедственном положении, нежели мы, жалкие плоды его творческой фантазии.
— Это почему? — не понял Ушкин.
— Когда у тебя хуёвые мысли, — просто объяснил Дубов, — кому из вас хуёвее — твоим мыслям или всё-таки тебе?
— А мои мысли что — живые?!
— По крайней мере, они наделены твоим сознанием, — пожал плечами Дубов, — раз уж они копошатся у тебя под фуражкой. А насчет того, живые они или нет, я тебе ничего толком сказать не могу. Я даже не знаю, дает ли нам право называться живыми то, что мы автоматически наделены божьим сознанием, копошась в Его необъятной башке в качестве «мыслей». Отсюда вывод: не роптать должны мы на своего Творца, а чисто по-человечески Ему посочувствовать, в конце концов, мы с ним коллеги по несчастью.
— Да, — сказал Ушкин и задвинул фуражку на затылок. — И всё-таки я думаю, что Бога нет, мы состоим из атомов, а сознание — это высокоорганизованная форма материи.
— Вот и думай так дальше, — посоветовал ему Дубов, — если хочешь, чтобы эта придуманная тобой реальность продолжала влачить свое существование. Ты как творец в ответе за тех, кого придумал, независимо от того, настопиздели они тебе или нет. Все хотят жить и надо относиться к этому с пониманием. А если тебе надоест твой образ мыслей и ты решишь сменить их на новые, что же тогда в мире начнется? Неровен час, и наш Творец подумает: а что, может, хватит мне думать всех этих идиотов, стану-ка я&nbs

28.02.2006 10:20:07

Всего голосов:  1   
фтопку  0   
культуризм  0   
средне-терпимо  0   
зачёт  1   
в избранное 0   



Логин: * Пароль: *
Текст: *

Комментарии :  7

  • Урюк
Ебануться © сказал я сам себе.
Такое впечатление что афтор в процессе обосцывания этого произведения прошел все этапы героинового торча.
09.03.2006 14:13:39
  • Сурат
Автор за всю жизнь даже обычных сигарет всего штук пять скурил — и все.
И не пил почти…
09.03.2006 21:18:18
  • Местные
Просто у Урюка очень скудное воображение. Он всё меряет по себе.
09.03.2006 23:21:36
  • Местные
Урюк, дебилоид, что ты вообще несёшь? Какой на хуй героин? Причём тут героин?
09.03.2006 23:23:40
  • Известночегопросветчики
Урюку кажется, что если он будет к месту и не к месту употреблять слово «героин», то может быть, кто-нибудь, подумает, что он «знает жизнь».
09.03.2006 23:25:33
  • Сурат
Урюк, чего они на тебя наезжают? Скажи им прямо — знаешь ты жизнь или нет.
09.03.2006 23:59:10
  • Урюк
Скажи наркотикам-нет ©
как в жопу ебацо, так все жызнь знают
10.03.2006 10:00:28
 
Смотреть также:
 
Сурат
 
 
  В начало страницы