Tsura tse tse Раздел: Old`s-Kult Версия для печати

Full time Baha version (1)


Пустыня Растет.
Горе, несущему в себе пустыню.

Ф.Ницше.



2WD

Месяц назад со мною произошло наилюбопытнейшее событие. Впрочем, все к тому шло, и даже было бы мне странно умeреть от старости или несчастной любви, так и не получив не пойми кем подброшенную в почтовый ящик зеленую, как абсент, старомодную контрамарочку. Флаерок приглашал в известный букинистический магазин на литературный вечер с парой известных мне псевдонимов от бумажно-сетевой литературы и троечкой явно сетевых графоманов. Лицезреть настоящие лица широко известных в узких кругах литературно-интерактивных деятелей у меня не было никакого желания – привыкши к «юзерпикам» или «аватарам», с которыми я состою в вялой и нерегулярной переписке, я всегда впадаю в отчаянное разочарование, ознакомившись с их реальными физиономиями, манерой говорить, тембром голоса и (прости, осподи) иногда даже немосковским говорком. Обычно после таких встреч и без того уже примеряющая белые тапочки и готовая выслушать «отходную» переписка вовсе обрывается с моей стороны на полуслове, как бы неприлично с моей стороны это не выглядело.

Троих заявленных сетевых камрадов я не знала не то, что по аватарам, но даже по никнеймам. Флаер мог попасть в мой ящик как угодно – по ошибке, по массовой рассылке, в результате пофигизма поддатых люмпенов с лавочки у подъезда – рылись в карманах, а нашли вместо денег какую-то «поедрень», повертели-постебались и сунули в первый попавшийся под руку ящик. Конечно же мой – расположенный очень удобно, аккурат посередке металлической группы изделий для приема квитанций коммунальных платежей, подлежащих тщательному фильтрованию из вороха сопутствующих информационных бумизделий. А на полу, как раз под моим ящиком, стоит картонная коробка, в которую жители, удачно отфильтровавшие требования к совершению абсолютно непредвиденных расходов – типа ежемесячных счетов за телефон, сбрасывали рекламно-информационный плевел, опять отправлявшийся на переработку. Я думаю, был-таки в этом колесе сансары определенный смысл. Ибо бумажный отстой имел все шансы таким по-ангельски терпеливым многолетним участием в процессе с труднопостигаемым смыслом (навроде постоянного плетения и расплетания корзин учеников великих старцев) поправить карму. И в очередном воплощении явиться в ящик квитанцией, чтобы потом долгие десятилетия лежать лицом к лицу со своими старшими и младшими собратьями, перевязанными резиночкой, в бюро престарелой домовладелицы, хранящей свидетельства исполненного коммунального долга для детей и внуков.

Так вот. Именно на мой ящик случайному посетителю подъезда было очень удобно опираться локтем левой руки, поддерживающей задранную голову, в которую заливался алкоголь из посуды, расположенной в правой руке. После чего посуда отправлялась точным броском в коробку, заваленную очередными изгоями несознательных квартиросъемщиков и собственников жилья, не желавших знакомиться с ключевыми событиями общественной жизни района и новостями культурных и бытовых улучшений. Уважаемые квартиранты отвергали газетенки районной управы размашистым или прицеленным вбросом в картонный рундук, а через некоторое время рекламирующий приворотные зелья и стопроцентный заговор на бизнес правнучек органа политической самоорганизации пролетариата ласково и бесшумно принимал в свои офсетные понимающие объятия ставший ненужным опустошенный сосуд, с горькими или сладкими липкими следами, напоминавшими о только что утраченном статусе правильного объема с источником наслаждения внутри…

Зато моему ящику иногда перепадали знаки душевного подъема, охватывающего случайного посетителя после совершения описанного действия – пустая сигаретная пачка, или намазанная на дверцу жевательная резинка, извлеченная благоразумным потребителем напитков перед утолением жажды – дабы не поперхнуться. Вообще я клоню к тому, что флаер в почтовом ящике – это уже неплохо. На прошлой неделе пожелавший остаться инкогнито бывший воздыхатель, узнанный мною по характерным воплям с улицы: «Эй! Ты! Слышь?», три раза подряд пытался зашвырнуть мне в окно третьего этажа банку пива и все только скреб жестяным боком по подоконнику. Выпив хмельное зелье в одиночестве и исхитрившись просунуть в щель моего ящика сплющенную алюминиевую посудину с парой янтарных капель напротив того полукруга, рядом с которым еще совсем недавно был его рот, часа через полтора прислал мне с неизвестного номера полную ужаса и неподдельного сокрушения смс-ку «прости!!!!не знаю что на меня нашло».

По дороге в «букинист», в очередной раз осознав, что каждый день рождения убавляет мне примерно одинаковое количество мозга (как в объемном исчислении, так и с качественной точки зрения), в очередной раз вежливенько ушла от дискуссии с собственной мнительностью. Разведя руками предложила ей сойтись на том, что в среднем за день серьезность покидает меня на пару делений быстрее, чем собранность, а это уже неплохой прогноз. И в качестве аргумента вызволила из сумочки телефон, сделала вид, что воздыхателя не узнала и отправила ответ на тот же номер с «простите, а кто вы?» «Олег» последовал честный ответ, наведший меня на мысль, что будучи на два года старше меня, Олег теряет мозг в геометрической прогрессии, причем соотношение скорости потери серьезности и собранности у мужчин, видимо, обратнопропорционально женским средним показателям. Знамо дело — Олег. Решив Олега добить, я выпустила последнего голубя с обворожительным смайлом на хвосте: «Хм...не слишком проясняет дело...Я знаю как минимум четерых. Причем, один из них – мой дилер. А, кстати, за что простить-то?».

Телефон больше не блямкал, а в магазин я собиралась забежать ровно на минуточку, за романом давнишнего моего приятеля по сетевому эфиромаранию. Что-то в названии романа показалось мне некой ссылкой, легким намеком на нашу пятилетней давности переписку и, конечно, простительное женское любопытство «неужто и правда про меня?» поволокло меня к указанной на распечатанном талончике полке, оказавшейся пустой. Впрочем, к нам с полкой уже устремлялась книгопродавица с тележкой бестселлеров, провисевших в оном статусе на озоне недельки эдак с две. Экземпляр подделки жизни, никем – ни автором, ни героями непрожитой, вернее, прожитой кое-кем, да не так, как можно было бы ее прожить, кабы была она не придуманной, а настоящей жизнью, припоздал на полочку ровно на пару минут. Прикинулся сонным, дабы не прейдя некоей куртуазной грани числом жеманных пируэтов у сканера кассы, тем не менее довольно прямолинейно проверить мою готовность к встрече. Подозрительно щурясь в красном луче, или, наоборот подмигивая, на правах старого приятеля, неожиданно резво сунулся в мои едва успевшие сработать на подхват руки, чуть было совсем не оголив посконную грубость коленкоровых ключиц, отлежавших пыльные складки на нежной кожице супер обложки. «Глянцевая и не скользкая, но пачкается, сволачь, черной типографской краской» - Я попыталась оттереть подушечки пальцев порванной вместе с чеком контрамаркой, машинально помахала рукой над тем местом, где должна была стоять урна с традиционно глядевшими в разные стороны пустыми бутылошными горлышками, убранная за ради борьбы с терроризмом и молодежным алкоголизмом, и вот, собравшись задуматься о чем-то важном, полезном и одновременно приятном, сделав всего один шаг наружу, поняла, что сейчас меня плотно и нехорошо накроет классикой медицинского жанра — панической атакой.

«Здесь дела закончены, куда дальше-то и зачем?— в первобытном ужасе я пыталась растормошить внезапно отрубившуюся Мнемозину, чувствуя, что сама начинаю клевать носом и качаться из стороны в сторону на подгибающихся как у комарихи, ножках. Невыносимо тяжелый сон, весом эдак с пару пудов сплющил последнюю попытку разлепить реальность от сновидения...завтра что ли я лечу? На Совет директоров? А куда? А где билеты? Ох…- это было последнее, что я запомнила перед тем, как упасть на скамейку, роман плюхнулся рядом, из последних сил и солидарности шурша зеленым целлофаном пакета. Передо мной закружились мужские и женские лица, некоторых я даже прекрасно помнила вплоть до деталей встреч при различных обстоятельствах — Мнемозина, видимо тоже еще дрыгалась. «Денис!...вот кто меня вытащит отсюда»..- промычала я, блажено протягивая руки к водителю моего шефа, оказавшемуся миражом и пропадающему в дымке из противных черных мошек еще быстрее, чем оазис в пустыне. Этот мерзкий вьюн из черных точек испугал меня куда больше чеширского кота, если бы не он исчезал в сказке про Алису, а иллюстрация Тенниела со счастливо улыбающейся полосатой кошачьей мордой вдруг слиняла бы у вас на глазах со страниц уважаемого академического издания. «Главное — не даваться врачам...что я скажу им? На каком языке? Что они поймут? И еще — веди себя тихо, не то галоперидол — и Мнемозинушке придется попрощаться с тобой насовсем. Или вот еще Модетен депо. Убить допаминовые рецепторы в их логове! Найти Мнемозинины соты с медом и ладно бы сожрать самому — просто выкинуть в пропасть, обрекая несчастную на голодное увядание...Выход один — отдаться сну и спать. Только тихо, ничего не бормоча и без дурацких выкидонов»...

Уж как-то так сложилось, но за все время моего существования в этом мире практически ничто не могло повергнуть меня в изумление. Нет, вот удивиться по-хорошему приятно неожиданному, неуместно красивому - такое со мной весьма часто случалось. Но вот чтобы так… ни с того ни с сего, по тому самому месту, где я в телесной складчатой глуби храню нечто лелеемое и неприкосновенное, во что, собственно, и превращается мало по малу с каждым мгновением сначала чужой, ни с чем не сравнимый, потом узнанный, потом понятый и, наконец ,превратившийся в мою собственную плоть, но при этом довольно легко отчуждаемый словами, (вроде этих), мой личный, персональный, частный, собственный опыт, саданули болезненным, чужевредным, как тошнотворная радиация, пронзительным скребком сомнения… Да так, что я с тех пор непроизвольно шарахаюсь даже и от тоненького лучика настольной ламы, едва коснувшегося страницы, но успевшего много чего мне сообщить посредством выпячивания три дэ шрама из буковок, связанных некрепкими узами с соседками из двухмерного дискурса плотно сплетенных строк .

С тех пор я стала бояться печатного текста, меня пугает мысль, разбитая, расколотая, разъезжающаяся к полям кернингом и гарнитурой — все кажется мне: вот сейчас я услышу дробный хрустальный звон опадающих мне на грудь и живот букв. «Не читай лежа! Глаза испортишь...» — слышу бабушкино (а сама в темноте вяжешь — родителям расскажу!) Резко сажусь, вцепившись в коленкоровый панцирь и вспоминая благословенные времена, когда «речь» или «слово» или «мысль» писалась на бумаге одной строкой, лилась, как звук, не заботящийся о том, что непрерывная вибрация воздуха, добравшаяся до вашего уха, оказывается где-то на полдороге вдруг начала делиться на «слова» или «понятия». И вообще, забыв всю свою систему, закружилась мушиным роем, а потом, еще на полпути опять слепилась накрепко по образу оставленного в эфире собственного следа. Сцепилась из пластилиновых или магнитных шариков - приставок, корней, возвратных суффиксов, уменьшительно-ласкательных… С тех пор, иногда, набравшись дерзости прошу мужа почитать мне на ночь вслух — и так сладко и спокойно засыпаю, убаюканная течением речи, разрезаемым разве что на перелистываемые страницы — и тогда я непроизвольно вздрагиваю, выпав из сна…

«Это ты растешь, значит, во сне. Задремала — и привиделось, что падаешь...» - бабуля укутывает меня одеялом и успокаивает принятой у некоторых, так сказать, ненаучных бабушек, версией проявлений блуждающего электрического возбуждения, закольцевавшегося в моей голове в короткое замыкание, заставляя дернуться под ударом собственного электричества. «Главное,, чтобы эти разряды не выключали память» - размышляет надо мной, уже спящей крепким сном, другая бабушка, научная, вернее — ученая, а точнее — профессор, старший научный сотрудник. С высокого лба к носу спустилась едва заметная бороздка неглубокой озабоченности...Бабушка-профессор видит, что все в пределах нормы, и ее любимой внучке ничто не грозит...

...Так, господа, мы кажется едем все-таки не туда...надо достать из экспедиционного набора стальной складной стаканчик и плеснуть-таки из него Мнемозине чего-нибудь укрепляющего...

Да, ничто не грозит и никто не грозит яйцеголовой внученьке, кроме ее самой, превратившей бабушкину и дедушкину склонность к терпеливым научным исследованиям и долгому накоплению материала для теоретического обобщения, отцовскую смелость к неожиданному эксперименту, основанную на безупречном понимании и прогнозировании хода и результата запускаемого процесса, во внученькины жесткие эксперименты над собственным мышлением, основаными, конечно, в какой-то степени на базе Хайдеггера и Винера. Прогноза у внученьки не было никакого, вернее — поначалу внешние эксперты — врачи и милиционеры - констатировали исключительно благоприятные результаты. Внутри головы вроде тоже все шло гладко — закормленная шоколадом Мнемозина, возлюбленная и почти что выведенная хозяйкой наружу из под волосатого свода головы, выдавала просто чудеса на грани человеческих возможностей, причем уже не на грани воспроизведения, а на грани восприятия результатов своего творчества Мнемозинами других «говорящих животных» ( так именовали людей древние греки), не столь обласканных «хозяевами» и не настолько закормленными нутрицевтиками и предшественниками нейротрансмиттеров и медиаторов.

Но потом дело разладилось. Жизнь внучки стала напоминать исполнение ролей в собственноручно написанном сценарии, переходя все более из «физис» в «технэ» - из природы — в поделку. Ну а Мнемозина стала болеть, слабеть и чахнуть...Без подкормки, ндэ.

Лучше и вернее Мнемозины никто меня вам не представит, ибо очень близко меня знавшие — то есть те, кто часто звал меня по имени - давно уже умерли, как и положено смертным мыслящим, прекратившим предъявлять нам и себе наше и свое настоящее. А я — все еще пока настоящее, присутствующее, попытавшееся, правда, отделиться от своей умирающей памяти, покудова пишу эти слова, всплывающие колечками дыма из моего сердца, сгоревшего в бесконечных битвах за пустяшное....а вот мне уже стыдно за допущенную возможность «мыслить» вне себя, предав собственную гниющую сердцевину. И вообще цепляться вниманием за несуществующие или не мною рожденные образы, смысл коих навсегда останется не моим, а стало быть, нечего было и задевать эту тему....

Ну ладно. Чего уж там греха таить, люблю я высказаться высокопарно и где-то даже с заумью. Но эту заумь я кидаю на полочку в прихожей не выше красного бархатного линялого берета, с потертой резинкой на ушах, а высокопарность моих словес так и повисает в воздухе, не достигнув вешалки, даже я бы сказала: пролетает мимо вешалки, да так и висит, веки вечные, супротив старенького фиолетового будильника да всевозможных законов тяготения. И вовсе не претендует на дружелюбное фонетическое расшаркивание с какой-нить металлокерамической художественной конструкцией малых форм.

Да и чем еще заняться вечерком? Или просто взять да и придать своему бытию некое подобие увесистого основания. Или вот: системы, какой-никакой. Логической, совершенной и легко побуждающей на такие же системные поступки? А? Кстати.

Да! Была и другая система, и вот та самая «Система» у меня еще с недавних пор ассоциировалась с чем-то абсолютно ненадежным и несерьезным - юными девами, плохо одетыми в любую погоду, покрытыми легким налетом пыли, напичканными начальными знаниями из книги по живописанию подручными средствами типа извести гашеной. Девы изрекали фразы слегка кагтавя, изображая акцент «мы приекали из прибалтики…», и за безупречный эстонский прононс и туесок на давно стосковавшихся по расческе вихрам, от сердобольных покупателей следовала им награда в виде банки шпрот из магазина Океан, которую они делили со своими спутниками. Девы были увешаны разноцветной мелкашкой и прочими, совершенно лишенными всякого смыслообразующего начала, самопальными сувенирами. Ну взять хотя бы тот браслет про рукотворного мельхиорового худощавого насекомого с криком поверх всего чеканного тельца, начинавшегося из зеленой бусинки рта про «свободу муравью во вселенной!»....Колтуны в волосах, фенечки с бранзулетками на немытых кистях тонких рук, покрытых бородавками и следами нестерильных инъекций, ожогов и гаданий на тысячелистнике…что еще? Ах да, вот и их бородатенькие прыщавые спутники с тщательно отработанной перед зеркалом или подругой многозначительной физиогномией, тоже весьма несвежего вида, скрывающей наличие неудовлетворительных итогов по основным школьным предметам. Ну разве что кроме какой-нибудь экстремальной пятерки по химии и спецсеминару по самиздатовским авторам.

Невероятным образом эта пестроклетчатая масса перемежалась личностями яркими, незабвенными, с морской бездной абсолютно ничего не выражающих глаз, утягивавшими меня прямиком на дно мариинской впадины зрачка, в бирюзовую бесконечность... Выудить меня оттуда невозможно было уже никакими семейными тралами да браконьерскими сетями, по-рыбацки именуемыми «телевизор». Ибо невозможно было оторвать нас друг от друга, схватившихся обнаженными взглядами так, что кругом все заполнялось едким дымом – мы жгли и резину и сцепление в невозможных дрифтингах наших душ, проникающих внутрь один другого сквозь то узкие, то широкие тоннели точно наведенных зрачков. А если один из нас отводил взгляд, то могла произойти страшная катастрофа...но тьфу, тьфу, как-то обходилось без жертв.

И даже почти что предел совершенства науки и техники в телевизоре – сенкевичевы батискафы, набитые родичами Кусто, мужественными, загорелыми и озадаченными очередной нестыковкой природного явления с законами, его описывающими, даже они не могли заменить мне нежные руки Мнемозины, гладящей меня всякий раз через дырку в темечке по самому-самому… Такой опыт всасывался в память, обозначая отсутствие пределов ее полномочий - ну ровно вот как автобус исхитряется проглотить в себя в три раза больше пассажиров, нежели успел выплюнуть в стеклянную посудину остановки.

Разница между родичами Кусто и автобусом выражается выпукло: родичи Кусто – как и все люди – «говорящие животные», а автобус – не то, что не говорящее, но даже и вовсе сам по себе лишен всякой жизни…Хотя, попробуйте, убедите меня, семилетнюю, что у кряхтящего в 20-ти градусный мороз «автобика» вовсе не грустные и даже не испуганные глаза над страшной зубастой пастью, заботливо укутанной от простуды дермантиновыми прокладками, подаренными ему дачным диваном перед отправкой в печку. А грустит и стесняется автобик «говорящих животных», к которым опоздал, заставив на десять минут дольше переминаться на морозе с ноги на ногу и весьма красочно выражать свое недовольство и несогласие с разворачивающимся на моих глазах настоящим …

Вечерами я возвращалась к убогим якорькам моей детской - с игрушечными сущностям развитого социализма, в виде громогласной розовой неваляшки в фаянсовом капоре, а также ржущей, если ее потянуть за хвост, лошадке-качалке, куклам из приятной на цвет и ощупь резины, напоминавшим отлично сработанными париками с модными прическами на хорошо уложенных головках недавних иммигранток из стран развитого социализма, подавшихся на панель - прилавки «Детского мира». Ну а уж будучи привезены на ПМЖ в одну из московских квартир в полосатой, перевязанной капроновой ленточкой коробке, обретали себя в роли вечного воспитателя и недостижимого идеала своей юной советской хозяйки, стимулируя ее выучиться на курсах кройки и шитья по журналу Burda, овладеть основами гастрономии и экономного ведения хозяйства. Да и просто аккуратному обращению с предметами, коим знаешь цену — будь то живой и говорящий объект недавней помолвки, или хромированные части авто, требовавшие ухода, так же как и капроновые волосы пластиковой молчаливой гретхен. Впрочем некоторые гретхен умели воспроизводить нечто вроде «мА…мА», если их резко перевернуть вниз головой или с силой надавить на живот. А что? Тоже школа жизни…

Я понимала детским умишком счастье своей спаленки, ибо все в ней было проще, спокойней и безыдейнее моего окружения, хотя и само окружение мое было по-советски благожелательным и по-крайней мере, не требующим саморазрушения или самоистязания проблемой выбора «чего-то» из «чего-то примерно такого же», и не питавшегося продуктами распада моей личности, начинавшей сознательно, по всем соответствующим параметрам привыкать к новому, другому «настоящему» - вскоре придет оно само, заявится, проявится ужо в свое время...

О, нет, по чудищам безобразным и от того вызывающим жалость (которую женщины как известно, часто путают с милосердием и даже любовью) в нормальном, воспитанном ребенке, начитавшемся сказок для детей Алексея Толстого, у которого таких персонажей пруд пруди — я изредка скучала, теребя страничку из собрания сочинений. В крохотной, в четыре абзаца, сказочке пучеглазый годовалый младенец с непонятным именем «ИГОША», утянутый по недосмотру родичей под воду, был целеустремленной сестрицей отбит у нечисти. Со страхом, граничащим с вожделением, я переворачивала страницу — вялый и дебелый утопленник Игоша был, в моем понимании, пожалуй, посексапильней хозяина аленького цветочка. Но баловалась я с ними только в сугубо отведенных собственной дисциплиной местах и по собственноручно составленному расписанию.

Плеснем Мнемозине и вернемся к нашей «системе». Спать в вонючем гараже или в лесу под престарелыми елками, коловшими спину черными иглами сквозь звенящий комарьем спальник, да еще и в отсутствии санитарных минимумов – меня как-то не прельщало. Система другая, официальная, которую все ругали, меня вполне устраивала и вполне соответствововала запросам моего юного ума. «Комсомольский билет на стол!» – звучало смешно, хотя за тунеядство можно было загреметь лет эдак на.... Но мне-то это не грозило – я была «учащаяся» какого-то там очередного учебного заведения и еще чего-то такого факультативного в престижном вузе, а гремели они, несчастные призывники, или ложились в свои «тринашки» и «семнашки» чтобы откосить и получить белый билет. А мы пили, провожая их в армию, одеколон «Жасмин» и икали восхитительной ароматной эссенцией, любуясь алыми новозеландскими туфлями из комиссионного магазина, упорно красившими даже после самого легонького дождичка мои гэдээровские колготки в масть видавшего виды берета, терпеливо ждущего осеннего похода в химчистку.

Наверное, я все же была не черва, а бубна, хотя ненаучная бабушка в детстве именно так кидала на меня картишки, раскладывая мое настоящее. Я лежала посреди стола, беспричинно веселая, с улыбкой, виртуозно украденной художественной картографической мастерской у великого Леонардо, прикрытая по пояс атласной колодой в бледную зеленую клеточку, рыжая, простоволосая, с веером в руках и огого каким декольте (уже тот факт, что до него я толком не доросла, служит аргументом в пользу моих догадок) и понимала, что это не я. Зато скромницу, затянутую в корсет по самый подбородок, с белокурой аккуратной плетенкой волос, покрытой подобием прибалтийского кокошника, чуть сутулую и едва обозначившую вымученной полуулыбкой выход из казенных обстоятельств, бабушка с видимым затруднением идентифицировала то с моей близкой подругой (таковых у меня не имелось), то с еще более неубедительной натяжкой - как сестру— вот уж кого природа точно мне не подарила. Но я всеми печенками узнавала в этой Даме себя, окруженную трефовой и пиковой чернухой, отмахивающуюся от ее смрада запахом шипастой розы в бледных пальцах.. С бабушкой сходились на том, то эта Дама - «хорошая женщина», которую я пока не знаю, но точно не я, потому что эта Дама - гораздо взрослее меня.. «Причем, ее правовращающий изомер» — дополняла я, учась уже в девятом классе, - «в естественных условиях встречающийся, но редко. Пропуская через себя свет, придает ему еще более волшебное и заманчивое проблескивание, тем самым оказывает приятное воздействие на попадающие в область жизненного расклада другие человеческие организмы. Кабы не чужой свет — сама из себя не представляла бы ничего. Нет, не питается чужим светом, неважно органического или неорганического происхождения, но как бэ помягше выразиться...использует его самовольно, то есть не спрашивая разрешения.. Особый род персонажа нежного, с толком неизученными последствиями не то болезни, не то странной склонности к особого рода легкому вампиризму, непроявленными ни в органическом ни в неорганическом росте харизмы, лидерства, скаутской наблюдательности, умения собрать, возглавить и направить команду в обнаруженную брешь в стене противника, да и самого этого противника обнаружить и таковым обозначить. Вообще, персонаж, кажется доселе не созданный по причине полной бесполезности что в битвах, что в мирное время на серверах с ролевыми играми.


Зато в Риге, куда можно было уехать автостопом – играл Олег Грабаренко на пиле! Он играл в группе Атональный синдром, и такого атонального синдрома я не слышала больше нигде, разве только в оркестре перкуссионистов Юрия Жукова…но потом музыка исчезла на некоторое время, потом появилась на катушках и виниле – B-52, Adam and the Ant, Мой любимый «Морковкин» – розововолосый Mick Karn в розовом же шелковом костюме из Джапан, и Сильвейн…в смешном жакете, как из бабушкина дачного шифоньера. И ведь мы представляли и смеялись…как они приезжают в Грецию, нет на Кипр — Карн же киприот? Залезают в прохладные палаты его греческой бабушки, и пока она совершает метанойю в заросшем оливами входе в селянский храм, поднося в корзиночке, покрытой белой тряпицей, любимому батюшке турецкий табак, лепешки на меду и крохотную бутылочку с Узо или Метаксой, участники группы Japan, безбашенные и безвредные как и мы сами, напевая ”Boys” вытрясают содержимое бабулиных шкафов и сундуков, разбрасывают шмотки по оттоманкам, покрытым белоснежным шитьем, гремят пластмассовыми разноцветными браслетами, рядятся в бабушкины кардиганы и жакеты, и напоследок накрасив губы выкатившейся из приоткрывшейся тумбочки вишневой помадой, срываются в гостиничные апартаменты...И вот они уже в Лондоне, и Карн подведенными глазами смотрит Сильвейну в подведенные глаза почти так же, как я уже умела это делать с «системными» кадрами, к коим испытывала исключительную симпатию вне зависимости от гендерных нестыковок (все равно входом и выходом такого бурного процесса оставались глаза в так сказать первоначальном, нетронуто-неповрежденном виде).

Наверное, наша воля была юна, а представления наши и Карновой бабуле поправили бы холестерин. Потом всевозможных дисков с мьюзаком стало так много, что все извилины моей головы зазвучали хорошо тюнингованным эйсидом, фанком, джяззом и перв-битом без джиттера…и в конце концов просто превратились в XLO АНЛИМИТЕД эдишн. Последнее, чем была затюнингована моя музыкальная система – это он, референсный сетевой кабель XLO, излюбленный кабель султана Брунея, толщиной с руку и примерно такой же стоимостью, выпускаемый эксклюзивными малыми партиями в лабораториях в Америке, привозимый в один единственный магазин в Москве и интересующий только таких «бубен», с правосвернутыми мозгами, как ваша покорная слуга со своей, держащейся исключительно на глоточках чего-нибудь взбадривающего, Мнемозиной (плеснем в ее честь, у кого налито...)

Конечно, моя система менялась с возрастом, что-то теряла, чем-то обрастала, но обрастала она так, как обрастает волосами мое давно нечесаное отражение в зеркале, она обрастала продирающимися из души мыслями, из сердца – музыкальными фразами, сочилась из ногтей акварельным соком слив на натюрмортах. А из глаз – переливалась через край не слезами, но сверкающим звездной пылью эликсиром любви, содержащим влекущий и устремляющий к опознанию и воспроизводству всякого «нового» образа фенилэтиламин — основную и самую пользительную пищу моей Мнемозины, заставлявшую ее с удовольствием перегонять через крохотную черную пластинку, спрятавшуюся на границах четверохолмия в среднем мозге и именуемую либо субстанцией нигра либо path of pleasure огромные массивы информации из правого полушария в левое и обратно. Мнемозина производила с этой инфой одной ей известные операции, в результате которых, из моих пальцев выкладывались вышивки тамбурными вензелями с валлийскими не то «парсифалью», не то «марцифалью»… а из беленьких пластиково-стальных трубочек спиц разворачивались узорчатые свитера и шали.

Мысли, рождавшиеся в результате чтения, всякий раз как непредсказуемый побочный продукт попытки следовать мышлению автора, а вовсе не ожидаемый автором результат его высказываний, было особенно приятно думать лежа, расположившись перед вытягивающимися из земли цветами, грядками с маслянистой, бархатной, густой и приятной на ощупь плодородной почвой, заборами и домишками… и все это под неярким, но ласковым солнцем. Говорят, этот мир, который мы иногда навещаем во сне, называется Рубедо. Ах да, еще морковка тоже из той же оперы...из Рубедо...еще в этом мире мы радостно встречаемся с ушедшими раньше нас родственниками. В мире Рубедо нет обид и мстительных воспоминаний, поэтому встречи с родичами и близкими всегда светлы и исполняют нас уверенности в том, что мы – навсегда вместе, и непрерывным движением в правильном направлении, незаметном, как вращение земли, стремимся к некоему другому месту , которого должны мы все достичь. Стремимся туда, куда мы мыслим, или к тому, что зовет нас мыслить и зовет не просто, а по имени.

Иногда мне кажется, я навещаю этот мир, потому, что должна надежно увериться в том, что в нем оказался еще кто-то из «моих» - а может просто потому, что я сама должна в нем остаться? И тогда все расклады моего сердца будут аккуратно выложены Мнемозиной перед моим взором, и... что будет дальше, я правда не знаю...Главное — чтобы ей, моей памяти, хватило Хлеба Жизни, ведь последняя работа, самая важная, самая ответственная, да что там — просто экзамен без права пересдачи, закреплена за ней, и по всем правилам проектного управления для жизни, лежащей на критическом пути проекта под названием (имярек), невозможно сдвинуть даты рождения и смерти... и только во время жизни дается право на запрос дополнительного ресурса. Который я испрашиваю всякий раз для нее...

Еще глоток Мнемозине, пожалуйста...



Part-time


А еще снились иногда странные невысокие пологие горы, обязательно ночью или в сумерках, резкие спуски в нестрашные ущелья, луна с разным выражением лица, иногда пугающим, на темном небе, скрип полозьев, и белый искрящийся, как мороженное, только что взятое со дна морозилки, снег. Это был мир Айвендо. Больше мне ничего не снилось (ну то есть был там еще какой-то третий мир – но мне туда попасть не удалось). Иногда мне снились потрясающе сильные струи голубых фонтанов…на фоне римских мозаик и палящего солнца...иногда эти фонтаны били прямо внутри зданий, и из этих дворцов мощные водяные струи выбрасывали огромных сильных красивых рыб. Я не очень хорошо знаю этот водяной мир, бывала в нем редко. Но вот помню прекрасно, что попытка пересечь во сне полноводную широченную реку с зеленоватой глубокой водой закончилась в сновидении тем, что меня сбило с ног напором водной массы, а в реальности в ближайшие дни обернулось это все страстным свиданием, которому не было сил противостоять.

Еще другую знаю воду — это заросшая вдоль бережка черными ровными деревцами извилистая деревенская речка. Вид у нее был не особо притязательный, растительность кругом блеклая, весенняя, нераскрывшаяся в полноту жаркого лета, но чарующе простой, милый и удивительно притягивающе-родной имела она образ... К самой воде этой речушки я так и не приблизилась, хотя шла вдоль ее берега очень долго, и во время моей затянувшейся прогулки одна деревушка сменяла другую...Я долго не могла понять, проснувшись, где побывала и зачем. Тем более, что несколько месяцев ничего связанного с увиденным на сложилось в настоящем. А разложилось передо мной совсем недавно, развернулось удивительно теплой и неожиданной дружбой с «говорящим животным» противоположного полу, доросшим до самого трудного для мужчин «среднего» возраста и встретившим меня на полдороге между тридцатью и сорокетом. Результатом чего и стало наше удивительно теплое влечение, далекое от самой мысли о возможности адюльтера, и притом проявляющееся в удивительной и целомудренной постоянной необходимости друг в друге...

Из каких глубин памяти сердца вытащила на Свет Божий Мнемозина этот образ и это чувство? Они же опять новые, а я ничем не могу ее за это отблагодарить, кроме очередной подкормки, которая одновременно и удобряет это нежное растеньице и вытягивает из нее последние силы, но я, бесстыжая, опустошившая и сжегшая свое сердце, уже не могу отказаться от ее способностей, я люблю ее как Соломон свою возлюбленную, так и умершую от невозможности не ответить лаской и любовью на ласку и любовь своего повелителя. Ну или я что-то путаю — откройте Песнь Песней - там все написано. А я помню оттуда только «укрепите меня яблоками и вином ибо я изнемогаю от любви». Ндэ. Вот и так ведь бывает...

Один раз приснился в теплых голубоватых сумерках душный парк со скульптурными композициями, едва различимыми формой, но подчеркнутыми белизной материала. Я смотрела на них издалека и не могла осознать – это обнаженные люди там расположились вольно и удобно, как этруски? Или неподвижные статуи, очаровывающие неживым совершенством?…Сад быстро, по-южному, превращал сумерки в бархатный вечер, и я услышала чуть приглушенный, легкий, такой естественный, а потому привлекательный смех, а повлекшись на него, поняла и ощутила себя сопричастницей происходящему. Покраснев, я покинула сад, быстрой походкой устремляясь по гравийной тропинке с застрявшей в голове мыслью: «Лупанарий – это ж надо куда меня занесло?»

Да уж занесло.

Скользкая потому что тема.

Поэтому мы и перейдем от греха подальше на part-time – c заблокированными межосевыми дифференциалами нам не грозит соскользнуть с опасно оттаивающего льда воспоминаний о некоторых чувствах, замороженных умницей Мнемозиной. Когда мы обращаемся к ним с теплой памятью, лед тает и покрывается сверху опасной водой, ситуация становится непредсказуемой и можно вообще благополучно съехать в болото. Поэтому мы не позволяем своим колесам пустой траты крутящего момента.

Поэтому я ничего не буду вам рассказывать из того, что все вы прекрасно знаете из Эры Водолея.

Да, вот еще – когда от мамы ничего уже не оставалось, кроме знака и символа, но! Страдающего знака и символа, ее картины, висевшие вокруг смертного ложа, внезапно задышали, засверкали и зажили совершенно немасляными и неакварельными цветами! Удивительно – то, что было мамой – уже уходило в небытие, уже не было похоже на маму, кроме заключенного в ней страдания, а как сказал Анаксимандр, « все вещи, уходя в небытие, возвращают друг другу долг…» И вот в ее потускневшие от времени картины вернулась на мгновение та убедительная жизнь, которую она подарила им в свое время, вернулось на мгновение то, настоящее, но и жизнь картин и ее жизнь в конце концов померкли…потому что всякие цвета имеют обыкновение меркнуть, и все должно уйти в прах... «Человек, яко трава дние его, яко цвет сельный, тако оцветет; яко дух пройде в нем, и не будет, и не познает ктому места своего» - вот чего я боюсь больше всего, из сказанного Давидом: что я не познаю места своего. Не успею познать. Если что-то случится раньше с моей памятью. Если я таки не сумею сберечь Мнемозину.

15.01.2010 16:49:18

Всего голосов:  5   
фтопку  1   
культуризм  0   
средне-терпимо  0   
зачёт  3   
в избранное 1   



Логин: * Пароль: *
Текст: *

Комментарии :  0

 
Смотреть также:
 
Tsura tse tse
 
 
  В начало страницы